?

Log in

No account? Create an account
Анастасия Мирович в воспоминаниях сестры (Часть 3) - reweiv
Декабрь 3, 2018
02:52 am

[Ссылка]

Previous Entry Поделиться Next Entry
Анастасия Мирович в воспоминаниях сестры (Часть 3)

  См также: Стихи и проза А. Мирович, воспоминания сестры (часть 1, часть 2), биографический очерк в «Летейской библиотеке» lucas_v_leyden (часть 1, часть 2).

  Выбрано из книги: Малахиева-Мирович В. Г. Маятник жизни моей: Дневник русской женщины. 1930–1954. Автор проекта, предисловие Н. Громова. Подготовка текста, комментарии, именной указатель Г. Мельник. М., 2015.

  104 тетрадь. 25.7-16.8.1947
  7–8 августа
  Лицо Марии Федоровны <Мансурова М.Ф., 1894-1976>.
  Накануне она сказала: “Мне хочется, т. е. нужно. Словом, хочется – повидать вас завтра. Я хотела бы рассказать о себе”.<…>
  Вторая ее мысль была о том, что и все пережитое нами, каждый момент не то, что оно было, а нечто иное. Нечто новое. Но такое, что словами не скажешь. И я поняла, что хочет она сказать. И что слово здесь и не нужно. Хотя намеки, попытка сказать бывают и у больших поэтов, и у таких, как Мирович и ее сестра. У Елены Гуро:

  Что-то все во мне перегрустнулось
  И печаль не печаль, а синий цветок <«Звенят кузнечики» (1912)>.

  У Анастасии Мирович:

  Я не могу тебе сказать,
  Ни пояснить, ни описать,
  Какие мысли целый день
  меня волнуют.

  Они бегут, они скользят,
  Они волнуются, спешат,
  Меня преследуют, как тень,
  Меня чаруют.

  И вся любовь, и все мечты,
  И все страдания, и ты –
  Все позабыто ради них,
  Неуловимых.

  Я их люблю, я их зову
  И я для них теперь живу,
  Моих красавиц молодых
  Неустрашимых –

  полудетская, лет в 22–23, набросковая попытка овладеть секретом (слишком тонким). Писано года за 3–4 до психического заболевания.

  У Мировича:

  Я не знаю, что это было,
  Но это было святое,
  Оно сошло нездешнею силою,
  Оно звалось тобою.
  В огне горело, в смоле кипело,
  И, очищаясь, неслось к звездам,
  Сияло, пело,
  Хотело строить новый храм,
  Но на земле жить не умело,
  И в мир незримый оно ушло,
  И мое сердце
  в неизвестность
  унесло.

  106 тетрадь. 15.9-16.10.1947
  4 октября
  8 часов вечера, очень темного, сердитого, с дождем и ветром, с людьми, бегущими опрометью по улицам, исключая редких фигур под зонтами или в дождевых прозрачных плащах – голубых, бледно-зеленых, красных, розовых…
  Вернулась из Зубова к своему столу, к Георгию Чулкову (перечитываю “Годы странствий”), к Брюсову, Андрею Белому, Вячеславу Иванову, какие поглядели на меня с чулковских страниц 1905-го, зенит жизненного пути Мировича. Все, чем жили эти имена, и вокруг них московские и петербургские интеллигенты, все в те годы было фоном и нередко отправной точкой и моей внутренней (да и внешней порою) жизни и мысли. Чулков умно сформулировал, что такое декадентство в истории русского интеллигента.
  “Декадентство – не только литература. В нем есть своя изначальная сущность. Декадентство есть прежде всего своеволие, отъединение, самоутверждение, беззаконие”.
  “Торжествовала злокачественная идея, что «все позволено», что нет никаких святынь, нет норм, нет законов, нет догматов, что на все «наплевать»”.
  Сейчас мне трудно представить, как могла вынести душа – целый ряд лет – этого чистилища, а подчас и одного из кругов ада. “Тень Люциферовых крыл” несомненно витала надо мной и над сестрой в какие-то острые моменты дерзания, своеволия и отчаяния. Может быть, потому я могла это вынести, что, по удачному определению Георгия Ивановича, в декадентстве “свет смешивается с тьмой”. И были периоды, когда озарял душу луч света. Мы пели литании Сатане (по-французски, дуэтом!), а через некоторое время бросались в Черниговскую пустынь к старцу Варнаве, в Новый Иерусалим к какому-то еще Варсонофию, который оказался настолько пьяненьким, что не мог связать двух слов. Как за единственный спасательный круг держалась душа в этом бурном круговороте за чувство, ничем не утоленное, безнадежное, даже неизвестное человеку, пробудившему его. Потом – новые, столь же платонические, с другими оттенками встречи. Душа питалась в них не то иллюзией “мистериальной близости”, не то смутной жаждой и безумными надеждами на брачную близость, на рождение ребенка (велика была потребность дать жизнь какому-то младенцу). Потом это прошло. Теперь я понимаю, что дети, семья или даже просто одно дитя для женщины такого душевного склада, как мой, явилось бы приостановкой, а может быть, и окончательным срывом пути, ради которого душа была вызвана к воплощению в жизнь по эту сторону могилы. У меня перед глазами прошло несколько примеров, где семья суррогатным питанием обманула духовные запросы и лишила женскую душу “алкания и жажды правды”, и работы, и опыта, сужденного тем, кто “шествует одиноко подобно носорогу” (из Бхагавадгиты). Вспомнились сейчас слова из нашей беседы с Л. Толстым, сказанные им, когда на вопрос его: есть ли у меня муж, дети? – я ответила: нет. Я одинока. На глазах у него блеснули слезы, и он взволнованным голосом произнес: “Одиночество – великое благо”. И тут же прибавил: “Если его вынести”.

  107 тетрадь. 17.10–18.11.1947
  6 декабря. 11 часов вечера. Заширменная щель. Темная ночь <…>
  Ночь. Позвонила сегодня Ольге <Бессарабова О.А., 1896-1967>. И когда она подошла, я осознала, что у меня нет слов для того, чтобы сказать ей то, что хотелось, что нужно было сказать. Или нужна была бы получасовая в тиши беседа, и так, чтобы Ольга была ничем не отвлечена и хотела бы понять до конца, что я хочу сказать. Когда она в полной готовности к пониманию, никто лучше ее (в прошлом еще сестра Настя) не понимает того “заумного”, что иногда рвется у меня из недр сознания. <…>

  112 тетрадь. 9.3–8.4.1948
  28 марта. За ширмой. 11-й час <…>
  … младенческий возраст что-то влечет ко мне. Не разберу – что именно.
  Но так было с 16-ти до 79 лет (завтра день рождения Мировича). И такое же взаимное притяжение между мной и психически больными. Когда я навещала сестру Настю в Мещерской психиатрической больнице (45 лет тому назад!) и проходила к ней в отделенную ей комнату через коридор, наполненный буйными помешанными, они устремлялись ко мне со всех сторон и каждый что-то рассказывал, чего-то от меня требовал или просил. Тогда я совершенно не боялась их, хотя фельдшерица предупреждала, что “возможны всякие эксцессы”. Если я опускалась на один из диванчиков в коридоре, они облепляли меня так, что было трудно вырваться. Обнимали, крепко держали под руки, прижимались к моим коленям лицом.


  114 тетрадь. 12.5–9.6.1948
  13 мая. 11 часов дня. Заширменная щель <…>
  Сгущаются и ползут к зениту со всех сторон дымно-серые дождевые облака.
  “Какое несчастие, что есть люди, которым нельзя помочь”. (Анастасия Мирович в девятнадцатилетнем возрасте.)
  Анастасия Мирович, младшая сестра моя, тогда не знала, что там, где не могут помочь люди, по прямому проводу приходит помощь свыше – хотя бы в форме избавления от трагических условий здешней, “привременной” жизни. На наших глазах протекало немало таких случаев – но люди мало вдумываются в них по привычке смотреть на смерть как на окончательное и уже непоправимое несчастие. <…>

  116 тетрадь. 3.7-27.8.1948
  27 июля. 6 часов утра. Под кровом Анны <…>
  Когда Валя <Затеплинская В.С., 1896-1959> была на службе, я должна была уйти, потому что почувствовала себя плохо и не могла оставаться одна в квартире. Вернувшись со службы и не заставши меня, она сразу бросилась вслед за мной – догадалась, что я могу в моем состоянии уйти только к Алле (в этом состоянии я шла ровно 2 часа – от Каменного моста до места назначения “Дворец Советов”). Она появилась внезапно в 9 часов передо мной – и тут произошло что-то странное – психиатрическое – или доказывающее, что какой-то стороной души я уже “по ту сторону”. Я не узнала Валю. И лицо, и голос восприняла в первую минуту как сестру Настю, лет 30 тому назад умершую. Пронеслось в голове: почему же она говорит мне “вы”? Затем увидела на ее месте Наташу (Шаховскую, шесть лет уже как схороненную). Затем еще какое-то незнакомое (неузнанное) лицо. И только после этого пробилось сквозь них живое, светившееся любовью лицо Вали. Но я была потрясена таким стремящимся реализоваться передо мною в чужих образах сопутничеством моих “загробных” друзей. Я и без того не расстаюсь с ними.

  121 тетрадь. 1.12–31.12.1948
  20 декабря
  Детство и отрочество

  Когда мне было 12, а сестре Насте 7 лет, мы были с ней близки не как подруги, а как друзья. Никому, кроме нее, я не могла бы доверить мою тайну – то, что, кроме нашего сада, улицы, квартиры, нашей семьи и жильцов материнского дома, у меня есть другой мир, где я живу одна. Или порою с теми существами, которые входят и выходят из него. По мановению моей воли, а может быть, по их собственному желанию – или по чьему-то, кого я не знаю, но кто и меня уносил в сновидения, причудливые, таинственные, куда-то улетающие – но для меня – реальные. Реальнее того, что с утра до вечера наполняло жизнь в нашей семье. И что было в школе. Реальностью стал этот мир и для пятилетней девочки, которую я стала понемногу, по мере ее понимания, вводить в фантастические события, мной и героями моих рассказов переживаемыми. Началось с того, что в зеркале отражаются совсем не те, кто в него смотрит, а притворившийся на него похожим, а в самом деле непохожий (разве чуть-чуть похожий). И что от меня они, эти зеркальные люди, не прячутся, и, когда я к зеркалу подхожу, мне видна не только девочка Нава (так я окрестила свое отражение), но и мать ее, и отец, и бабушка. Отражение сестры Насти получило имя Любы, а брата Миши – не помню.
  Он был несравненно трезвее нас и то, что я рассказывала, слушал как сказку, в которую верил только во время слушанья.
  И время от времени влезал на стул и стучал по оборотной стороне зеркала и говорил Насте: “Видишь, там доска, и никакой комнаты нет. И Навы, и Любы нет. Это Вава все придумала…”
  Но отчего же так страстно нужен был не только мне в 11 лет, но и шестилетней сестре Насте и восьмилетнему брату Мише, скептику и трезвому реалисту, миф, взятый из сказки и перенесенный мной в действительность? Суть его была в том, что “нет непоправимого”, есть чудесное и каждый может под воздействием его силы измениться к лучшему до неузнаваемости. Миф – не помню, из какой сказки (кажется, это была переделанная мною сказка о молодильных яблоках), сводился к вымыслу моему, в который я тут же уверовала как в реальность, что есть в Киеве, на Печерске, недалеко от нас (на Резницкой ул.), такой волшебный котел, в который если броситься и в нем прокипеть, выйдешь из него таким красивым, что “ни в сказке сказать, ни пером описать”.
  Для убедительности в правдивости моего мифа я указала однажды брату и сестре на одну казавшуюся мне очень красивой молодую, пышно-румяную, с ярко-голубыми глазами девушку и шепнула им потихоньку: “Вот она, что в шляпе с розами, была недавно страшно некрасивая и при этом старая, а теперь посмотрите – какая”.
  Позже это желание, эта потребность нового рождения, уже независимо от наружности и от возраста, сказывалась в трепетном ликовании, когда на пасхальной обедне хор запевал ликующим напевом: “Обновляйся, обновляйся, Новый Ерусалиме!” И на заутрене: “Что ищете живого с мертвыми, что плачетеся о нетленном?” – когда из распахнутых царских врат из алтаря смотрит с большой иконы восставший из гроба Христос в сиянии множества свечей.
  И ликующее, неустанно захлебывающееся от радости – “Христос воскресе из мертвых, Смертию смерть поправ”, – детских голосов (среди них был и голос брата моего) на фоне победных гремящих басов.
  И так сильна была у меня в годы детства вера в творческую силу воображения, заменявшего данную мне в днях объективную реальность, что я и в годы отрочества, когда придумывала какие-то события, не существовавшие в моей или в чужой жизни, не вполне понимала, что их нет , что рассказ о них – ложь , хотя меня жестоко уличали в этом и старшие, и сверстники мои, и малыши. Ложь как самооправдание, как несправедливое (сознаваемое внутренно таковым) осуждение кого-нибудь я сама презирала. И когда изредка это случалось со мной, жестоко мучилась раскаянием – и для покаянного признания в этом однажды разбудила мать ночью. (Таких случаев было 3–4 в детские годы мои.)
  Наряду с этой мной создаваемой действительностью очень рано, лет с 6-7-ми, жила во мне – особенно в дни поста и некоторых годовых праздников (Пасха, Рождество, Троица) – нерушимая, до вступления в юность, вера – и больше, чем вера, – ощущение как реальнейшей реальности инобытия, отражаемого в те годы в событиях православного культа, крепко исповедуемого нашей семьей (особенно отцом и бабушкой).
  И рядом с этими двумя жизнями жил некто во мне, эгоцентрически, жадно и с сознанием каких-то своих прав на все радости чувственного и душевного порядка (в области всех пяти чувств борьбы, победы, власти, славы).
  Уцелело в памяти стихотворение двенадцатилетнего или тринадцатилетнего возраста:

  Ненастна, распутна дорога моя,
  Печально и смутно (!) иду по ней я,
  Иду я бесцельно, иду я уныло,
  Для дела нет воли, для воли нет силы.
  Но есть в моей жизни идея (!) одна:
  С рожденьем сознанья родилась она.
  Росла она смелым, свободным движеньем –
  Но мне непонятно ее назначенье.
  Ни смысла ее не могу я понять,
  Ни цели ее не могу предсказать.
  …Но если идея в душе встрепенется,
  Вся жизнь моя с нею до смерти сольется.
  – Я стану поэтом, монахом, бойцом,
  Спасителем (!) смертных иль смертным бичом.


  124 тетрадь. 1.4-26.5.1949
  13 мая. 2 часа дня. Сокол <…>
  Из времени моего богоискательства
  Начну все же с вопросов, какие мучили и меня, и сестру. Беру формулировку их у Толстого: какой смысл моей жизни? – И слышу тот же ответ на него в “умозрительной” области: никакого.
  Что выйдет из моей жизни?
  Ничего.
  Зачем существует все, что существует, и зачем я существую?
  Затем, что существует, то есть: ignorabimus < Ignorabimus et ignorabimus (лат.) – не знаем и не узнаем >.
  В области точных знаний, пишет Толстой, я получал ответы о том, о чем не спрашивал: о движении Солнца к созвездию Геркулеса, о происхождении видов и человека, о формах бесконечно малых, невесомых частиц эфира. Но на вопрос мой, в чем смысл моей жизни, ответ был: ты временное, случайное сцепление частиц. Взаимное воздействие, изменение этих частиц производит в тебе то, что ты называешь своей жизнью…
  …Когда взаимодействие это прекратится, прекратятся и все твои вопросы.
  Ты – случайный, сплотившийся комочек чего-то. Комочек преет. Прение это комочек называет своею жизнью. Комочек расскочится – кончится прение и все вопросы. Тут оказывается опять, что ответ отвечает не на вопрос. А то, что комочек – частица бесконечного, не только не придает моей жизни смысла, но уничтожает всякий возможный смысл.
  “Разумное сознание привело меня к признанию того, что жизнь бессмысленна. Жизнь моя остановилась – и я хотел уничтожить ее. Но оглянувшись на людей, на все человечество, – я увидел одно и то же: где жизнь, там вера. (???) И главные черты веры везде и всегда, и одни и те же: всякий ответ веры конечному существованию придает смысл бесконечного, не уничтожаемый страданиями, лишениями и смертью. И я понял, что вера есть знание смысла человеческой жизни, вследствие которого человек не уничтожает себя, а живет. Вера есть сила жизни. Если человек живет, то он во что-нибудь (!!) да верит. Если он не понимает призрачности конечного, он верит в это конечное. Если понимает – он должен верить в бесконечное” <Неточная цитата: Л. Толстой, “Исповедь”, гл. 9. // Собр. соч. в 22 т. Т. 16>.

  125 тетрадь. 27.5-19.6.1949
  31 мая. Сокол. Тихий прохладный вечер (11-й час)
  Целый день мутный зной и пыльные вихри.

  Успокоился, улегся ветер,
  где он спит?
  Под его дыханьем легким
  лист еще дрожит…
  <…> День был посвящен памяти покойной сестры моей, вынырнувшему из архива черновику ее полудетских стихотворений. Среди них несколько (4–5), написанных незадолго до заболевания и напечатанных в “Северных цветах” и еще в некоторых журналах.
  Выписываю мое любимое:

  Порою смерть влечет меня,
  Как сад развесистый, тенистый,
  Как смена суетного дня
  На вечер тихий и росистый.

  Исполнив дней своих число,
  Душа глядит с недоуменьем
  На все таинственное зло,
  Что было жизни сновиденьем.

  Хочу сказать ему: прости!
  Благой закон ко мне взывает,
  И в сад развесистый уйти,
  Где солнца луч не проникает.

  Перо выпадает из рук от изнеможения и духоты.

  130 тетрадь. 9.11–31.12.1949
  30 ноября. 2-й час дня. Пушкино <…>
  Тут промелькнуло передо мной воспоминание любимого мной трех-четырехлетнего ребенка, который хотел убить свою спящую сестру – поднял над ней молоток. Когда же родители с ужасом бросились к нему с вопросом: что ты делаешь – ты можешь ее убить! – ответил: “Я и хочу ее убить. Я хотел посмотреть, как она воскреснет”. (Сестру он любил и нрава был тихого, не драчливого.) И вспомнилось, как в моем семи-восьмилетнем возрасте я учила летать моих товарищей-однолеток и младшего брата и сестру. И как я двоюродной сестре Маше, потерявшей мать, обещала воскресить ее, когда сойдет снег и можно будет добраться до ее могилы. И не поняла, почему бабушка, услышавшая эти мои обещания, убеждала меня, что “тяжкий грех так думать”. <…>

  133 тетрадь. 10.3-31.3.1950
  24 марта. 7 часов вечера. Замоскворечье <…>
  Таким катализатором не для меня одной, для ряда лиц, являлся Герман <Лундберг Евгений Германович 1883-1965>, как звали его в тарасовской семье. Таков он по существу своему, что я почувствовала вчера после получаса карандашного общения (не виделись 14 лет).
  Это, по-моему, процесс, совершающийся с обеих сторон, – то есть катализатор вызывает ускорение душевно-духовных процессов в тех лицах, какие на него действуют ускорителями движения.
  Впрочем, это, может быть, частные случаи. Так бывало со мной в моей встрече с Германом, с “потусторонним другом”, с Лисом <Бессарабова О.А.>, с Н. С. Бутовой, покойной сестрой Настей.

  137 тетрадь. 15.7-31-8.1950
  7 августа. 4-й час дня <…>
  Там я провела незаметно полдня, разбираясь в жалких клочках бывшего архивного материала. То, что было в нем ценного, начиная с писем и записок отца, писем и стихов покойной сестры Насти и целого ряда друзей из писательского и актерского мира и мои разного рода заметки и стихотворения, начиная от юношеского возраста до 45-ти с лишним лет, было сожжено по недоразумению при жизни матери (умершей в 1929 году), боявшейся, “нет ли в Вавочкином сундуке чего– нибудь интимного или из молодых лет, когда в партии была, социалисткой, – а теперь все по-другому – коммунистом непременно надо быть”.
  Послушались ее и сожгли – я была далеко от Воронежа – не то в Киеве, не то в Москве. Без моего ведома исчезли письма друзей, которые были мне в те дни каждым словечком своим, и почерком, и моментом пережитой вместе жизни дороги несказанно. И которые в государственном архиве и через сто лет были бы ценностью, попавши в руки людей, желавших заглянуть в период конца народовольчества, декадентства, терроризма, начала марксизма, трех войн, революции и коммунистического строительства.

  139 тетрадь. 1.10–30.11.1950
  4 ноября
  От “сестрицы Аннушки” письмо, в котором она просияла, как солнечный луч, то, что больше полусотни лет тому назад моя сестра Настя, дружившая с Анной, сказала, когда мы говорили с ней о “сердцевинах сердец” известных нам людей: “А сердцевина у Анны – круглая, как солнце, золотая, и хоть спрятанная – от застенчивости, от целомудрия, но сияющая так, что до самой сердцевины другого сердца лучом своим дойдет. И не уйдет оттуда, и будет греть до конца жизни”. (Я записала один из моих разговоров на эту тему. Их было несколько; мы не раз говорили с ней об Анне, с которой я тогда только что познакомилась, а сестра уже с ней дружила.) <…>

  140 тетрадь. 1.12.1950-6.1.1951
  28 декабря. 12-й час дня <…>
  Появление Олега <Эйгес О. К.> (40 лет тому назад знала его пяти-шестилетним Лёликом). Сын очень мне милой и чем-то родной (может быть, по северу) близкой Катеньки Эйгес (до замужества Козишниковой). Ряд годов еще при жизни сестры моей, тогда фельдшерицы в подгороднем психиатрическом заведении. Там же фельдшерствовала и Катенька. Она потом поступила на медицинский факультет, блистательно окончила его и вышла замуж за музыканта К. Р. Эйгеса, всю жизнь работала в медицинской области. <…>

  145 тетрадь. 1.5-30.6.1951
  3–4 июня <…>
  …И вдруг я помолодела на 60 лет. И мне только 22 года. И, как бывало порой в те дни, в один из периодов, наиболее трудный из трудных, в партии Народной Воли в Киеве 60 лет тому назад, когда мне и семнадцатилетней сестре Насте нередко приходилось ложиться спать голодными – в буквальном смысле этого жуткого слова. И мы придумали спасение – “уходить в путешествие”. Уезжать за границу. Ложились на одной кровати, и Настя протяжно начинала: “Жмеринка – Волочиск – Бирзула – третий звонок”. Начиналось с европейских стран – но дальше была и Америка, и Африка, и Китай, и моря, и горы, и джунгли. На станциях мы что-нибудь проглатывали наспех – кофе, пирожки, ветчину, бутерброды (и совершенно ими насыщались!) – и спешили дальше. И каких только красот, каких приключений не переживали в такие ночи. Где теперь ты путешествуешь, верный мой Друг, мой первый Друг, Настя? И не от твоего ли приближения я так вдруг помолодела, так освежилась душевно, что не страшно мне Перово поле – и все благо, даже эти стены и этот способ ночлега.


  147 тетрадь. 1.8-14.9.1951
  18 августа. 1 час дня. Прохладный приют под кровом Сольвейг <Никольская А. И.>
  Полдня прожито в наплыве неотрывных воспоминаний о сестре Насте – Анастасии Мирович.
  Они хлынули на меня и вырвали из всего, что теснилось в сознании в данный момент. Овладели мною безраздельно после ночного чтения, когда я проснулась в 8-м часу утра. И протянули руку к лежащему на соседнем столике “Поединку” Куприна.
  Полвека прошло с тех пор, как я прочла первый раз – и больше не перечитывала его. Но такова живая образность и яркость красок – тогда совсем молодого еще автора этой повести. И так в глубинах сознания оказалось – живо все пережитое душой в ту далекую эпоху, когда я сама писала что-то и беллетристическое, и критическое, и стихотворное в киевской газете и в журнале “Жизнь и Искусство”. И этим зарабатывала хлеб насущный для себя и для сестры младшей – Насти, которая училась в фельдшерской школе. Куприн был с ней в очень дружественных отношениях. Со мной в красках простого знакомства < А. И. Куприн приехал в Киев осенью 1894 г.>. И что-то ему во мне было чуждо. Может быть, потому, что мне был чужд характер его творчества, хотя я и чувствовала, что художник он незаурядный. Но влекли меня в то время “богоискательного” характера вещи, начиная с Достоевского. И философия Льва Шестова.
  …И вот нахлынуло (и с какой ведь властью!) все это прошлое. И все мои вины – вольные и невольные перед сестрой – самым близким, ни с кем несравнимо близким, другом моим.

  Ничто не проходит. Все с нами
  Незримою жизнью живет,
  Сплетается с нашими днями
  И ткани грядущего ткет. <См. «Хризалида», стр. 428>.

  152. I тетрадь. 18.1-31.1.1952
  23 января
  Из области невозвратимого и непоправимого, не перестающего, как было и в эту ночь, предъявлять иск совести.
  Подобно тому, как неисполнимыми оказались наши детские обеты, сопровождаемые общими, слезными молитвами. Об этом подробно в одной из тетрадок: участвовало четверо детей – начиная от моего одиннадцатилетнего и Маши, двоюродной сестры – 13 лет, остальные на 3 или на 5 лет меньше меня – брат Миша и сестра Анастасия. Обеты сводились к тому, чтобы не браниться, не обижать никого, говорить правду, не брать ничего в саду без спросу, слушаться мать и бабушку и т. п.
  Тайные от взрослых, вечерами в саду и зимой в лампадном сумраке. <…>
 

Tags: , ,

(Оставить комментарий)

Разработано LiveJournal.com